Ему было мучительно приятно видеть, как она карабкается на высоту и снова падает в пыль. И чувство это было похоже на то болезненное наслаждение, с которым ковыряется саднящая злокачественная рана.
XVIII
Чиж сидел дома и набивал папиросы. Солнце уже садилось, и за садом золотилась оседавшая на ночь пыль. За открытым окном легко и радостно опускался прохладный вечер. Внизу, под деревьями сада, зелень уже темнела и наливалась росой, но вверху, высоко, еще летели прозрачные светлые лучи солнца, и в них задумчиво замерли верхние веточки дерев. Чиж не смотрел в окно. Он стоял у окна и, прижимая к груди машинку, одну за другой выталкивал на стол толстые гильзы с крепко пахнущим, мохнатым табаком.
Комнатка у Чижа была маленькая, с одним окном и голыми белыми стенами. На столе, покрытом старой газетой, на стульях и даже на кровати валялись книги, журналы и разноцветные брошюрки. Это придавало всей комнате такой же растрепанный вид, какой был у самого Чижа, с его острым подвижным лицом, злыми нервными движениями и сердито встрепанным хохолком на лбу.
Сбоку, у стола сидел длинный корнет Краузе и, приподняв косые брови, внимательно следил за проворными пальцами Чижа.
— Мне просто противно эго слышать, — говорил Чиж резким озлобленным голосом, этого хныканья я не могу понять!.. И не хочу даже!.. Вы можете выкладывать передо мной какие угодно теории о никчемности жизни, а я все-таки скажу, что это только ваша собственная дряблость и больше ничего… Черт возьми!.. Подумаешь, жизнь — любовница, которой можно очароваться… Черта с три!.. Прежде всего она вам ничего и не обещала, эта жизнь!.. Она предоставила вам устраиваться, как угодно… Вы можете из нее сделать и мастерскую, и храм, и будуар скучающей барышни… Удивительно, ей-Богу!
— Думаете ли вы, что она так безлична? — шевельнув мефистофельскими бровями, спросил Краузе.
Взлохмаченный Мишка, лежавший на кровати поверх каких-то брошюр, приподнялся, взял только что упавшую из машинки папиросу, оборвал табак, закурил и опять лег, положив руки под голову.
Чиж притворился, что не видит этой безалаберности: ведь гораздо удобнее взять готовую, обрезанную папиросу, чем обрывать табак пальцами.
— Она не безлична… у природы есть свое резко очерченное лицо, но человек в борьбе с нею свободен выбирать приемы этой борьбы, а именно этот выбор и создает то, что мы называем жизнью. Значит, если тебя тяготит и не удовлетворяет твоя личная жизнь, ищи других способов бороться… если посчастливится найти, наступит, конечно, удовлетворение, появится смысл и все что угодно… Только надо бороться и искать, а не хныкать!
Так что же делать все-таки? — спросил Мишка равнодушно.
— Как что?.. Ничего! — со злобной иронией крикнул Чиж, машинально уравнивая рассыпанную Мишкой ровную горку папирос. Разумный человек сам знает, что ему делать… а если и не знает, так нечего у других спрашивать… Какого черта!.. Мир не богадельня!.. Черт его знает… кругом борьба, страна защищает свободу, искусство ищет новых путей, наука работает не покладая рук… вот-вот человечество подымется на воздух, и весь строй жизни изменится… а вы лежите, задравши ноги, и невинно спрашиваете, что делать… Да в шахматы играть, черт!
Мишка робко мигнул и притворился, что внимательно следит за дымком своей папиросы.
Может быть, вы и правы… Во всяком случае, это очень любопытная теория, что счастье фактически заключается в выборе способов борьбы с природой, заговорил Краузе с достоинством. — Но имеем ли мы право вменять человеку в обязанность непременно искать этих способов…
Он высоко поднял брови и вопросительно посмотрел на Чижа.
Чиж с негодованием швырнул новую папиросу.
— Допустим, продолжал Краузе, не дождавшись ответа, что я совершенно не желаю искать никакой борьбы… даже не желаю искать счастья, а предпочитаю совершенно отказаться… являюсь ли я тогда преступником, виноватым перед кем бы то ни было?..
— Не преступником, а просто чурбаном! — крикнул Чиж. — Так может говорить только человек, которому важно только свое собственное брюхо и которому нет никакого дела до того, будет ли человечество сильным и счастливым или…
— Допустим, что мне это совершенно безразлично, — спокойно заметил корнет Краузе.
Чиж немного смешался. Он сам до такой степени верил в обязанность человека во что-то верить, к чему-то стремиться, что говорил эти слова уже просто как ругательство. Сказать «человек, который ни во что не верит, человек, который думает только о своем брюхе» было для него равносильно если не подлецу, то идиоту, и ему казалось, что от этого обвинения каждый прежде всего постарается как-нибудь отчураться.
— Я, во-первых, этому не верю… а во-вторых, тогда… вы просто… больной человек.
— Это все равно, — с достоинством возразил корнет Краузе. — Можете называть и так. Мертвый человек!
— Нет, я живой человек… — с тем же достоинством опять возразил Краузе.
— Да… дышу, значит, существую! — насмешливо засмеялся Чиж, выбрасывая на стол новую папиросу. — Но существую еще не значит живу… Если вы не клевещете на себя, то, значит, в вас иссякла та живая струя, которая преемственно тянулась из поколения в поколение и была источником жизни… Вы сами можете дышать, говорить, ходить, думать, но вы уже не носите в себе жизни, а носите смерть… Та струйка, которая сочилась через миллионы людей, высохла в вас и вами кончилась… А так как конец есть уже начало разложения, то это значит — быть разлагающимся трупом среди живых… Вы извините, Краузе, но таких людей человечество в своих интересах должно было бы уничтожать!
— Это его право, — пожал плечами длинный корне!.
— Ну, это ты уже слишком! — заметил Мишка примирительно.
— Ничего не слишком, — огрызнулся Чиж, положительно со страстью, — человечество положило массу труда, принесло неисчислимое число жертв, с неимоверным трудом заложило фундамент огромного, колоссального здания… на кровавых волнах донесло нас до этой точки и передало нам всю свою великую работу… в надежде, что мы благодарно примем это драгоценное наследие и понесем дальше, а тут… извольте видеть… какие-то разочарованные субъекты на свой риск и страх начинают ныть: ничего не нужно, все ерунда, и вы, великие умы, принесшие себя в жертву, были просто-напросто идиоты!.. Идиоты! — засмеялся Чиж этому абсурду, но смех его был невесел.
Он не мог бы сказать, почему тоскливая нотка прозвучала в его озлобленном, ироническом и уверенном смехе, но это была мысль, скользнувшая где-то в самой глубине его сознания, почти не сознанная им: а вдруг и правда — идиоты!
— Я этого не говорю, — заметил Краузе, — со своей точки зрения они были правы, но я со своей…
— Если уж так… — продолжал Чиж, не слушая, — так не трогай других, сохни сам по себе… Делай так: не веришь ни во что, человечество тебе не нужно, в душе пустота, жизнь не интересна, так сделай одолжение, пусти себе пулю в лоб и убирайся ко всем чертям!.. По крайней мере, честно… хоть воздуха гадить не будешь!
— А кто вам сказал, что не такова и моя мысль? — коротко отозвался Краузе, шевельнув бровями.
Чиж невольно взглянул на него. Но длинное лицо с косыми бровями было, как всегда, полно спокойного достоинства. Невольный холодок пробежал по спине маленького студента, но всем существом своим он не поверил, что сказано это не для красного словца, не ради аргумента в споре.
Мишка повернул голову и тоже посмотрел на корнета.
— Что ж, вы собираетесь покончить жизнь самоубийством? — деланно усмехаясь, спросил Чиж.
«Чего доброго… с этой немецкой морды всего станется!» — подумал он мельком.
Может быть, — еще короче ответил корнет Краузе, и лицо его стало таким холодным и замкнутым, точно он застегнул его.
Чиж опять смешался. Но, не желая уступить и чтобы до конца быть логичным, сказал:
— Ну, что ж… тогда вы будете, со своей точки зрения, правы…
Сказал и испугался своих слов.
«А вдруг?» — опять мелькнуло у него в голове, и опять он не поверил.