У него потемнело в глазах и была ярость, точно у зверя вырвали уже полузадушенную добычу.

— Мне пора… — срываясь, торопливо сказала она, ища свой шарфик.

Михайлов понял, что слишком поторопился, что она испугалась и может уйти совсем.

— Значит, вы меня не любите? — грустно сказал он.

Лиза посмотрела на него, и во взгляде ее наивных серых глаз засветилась такая покорная, нежная и печальная влюбленность, что у Михайлова опять закружилась голова.

— Не любите, конечно, не любите! — нарочно повторил он, хватая ее за руки у круглых обнаженных локтей.

Она тихо вырвала руки и взглянула на него с укором.

Потом медленно стала надевать шарфик.

— Вы как будто обиделись? — сказал он.

— Разве я могла бы целовать человека, которого не люблю! — сказала она гордо и вдруг стала как будто другой: не наивной молоденькой девушкой, а большой и сильной женщиной.

Михайлов не нашелся, что ответить.

— Зачем вы это сказали? — продолжала девушка, как будто не могла успокоиться и забыть обиды. — Ведь вы же знаете, что это неправда!

— А зачем вы меня мучаете? — мстительно ответил Михайлов.

— Чем? — подняла на него наивные глаза Лиза.

— Разве вы не знаете, что если мужчина любит, он хочет обладать всей женщиной… ее телом… всем!.. — стискивая зубы от желания, сказал Михайлов. — Знаете?

— Знаю… — опуская голову, тихо ответила девушка.

— Ну? — выговорил Михайлов с силой. Лиза не ответила сразу. Она смотрела вниз, как бы в жестокой борьбе, стыдясь тех слов, которые дрожали на ее розовых губах.

— Ну? — повторил Михайлов.

— А потом? — еле слышно спросила девушка и закрыла лицо руками.

Михайлов жестоко и жадно смотрел на нее. Что-то насмешливое промелькнуло у него в темных глазах. Сколько раз он слышал этот вопрос.

— Вы боитесь… последствий? — осторожно выговорил он.

Девушка кивнула головой и еще ниже склонилась на руки.

— Если я не захочу, этого не будет, — выразительно и откровенно сказал он, как бы нащупывая слова, которые не могли бы испугать ее своей грубостью и цинизмом.

Девушка вдруг вся задвигалась, заметалась, точно ей стало невыносимо жарко и душно.

— Я пойду… не могу… пустите меня… — растерянно бормотала она, стараясь проскользнуть мимо него к двери.

— Ну, идите… совсем… — жестоко ответил Михайлов, зная, что она уйдет ненадолго.

— До свидания, — сказала Лиза, точно бросаясь куда-то и на все, и вышла в дверь.

Михайлов проводил ее горящим взглядом, потом подумал и пошел за нею.

В саду их охватила свежесть и зеленая тень. Небо заголубело, свободное и прекрасное. Показалось, что они вышли на воздух из какой-то невыносимо душной, жаркой печи. Волнение улеглось. Лиза, улыбаясь, оглянулась на него, взглядом прося прощения за свое упрямство. Михайлов тоже улыбнулся ей.

— Ну, до свиданья, упрямая девочка! нежно сказал он, взял ее руку и поцеловал.

Как бы вознаграждая его за уступку, она не отнимала, как обыкновенно, руки.

— Слышите? — сказала она, подымая голову.

Михайлов прислушался.

— Звонят! — сказал он, расслышав мерный перезвон.

— Но мертвому… кто-то умер!.. — сказала девушка с мгновенно мелькнувшей торжественностью в глазах.

— Ну и пусть!.. А мы будем жить! — беззаботно ответил Михайлов.

Лиза взглянула на него и улыбнулась, влюбленно и нежно.

— До свиданья… — шепнула она и совсем неслышно прибавила: — Милый…

Потом повернулась и, придерживая шарфик на волосах, побежала к калитке сада.

XXV

Умер старый профессор Иван Иванович. Дня за три до смерти он замолчал, и ни приход доктора Арнольди, ни заботы перепуганной Полины Григорьевны не могли заставить его отозваться. Казалось, что между ним и всей жизнью встала какая-то невидимая стена и уже навсегда отделила его от живых людей. Там, за этой стеной, совершалась последняя, никому не понятая борьба жизни и смерти.

Когда его спрашивали о чем-нибудь, старичок отвечал коротко и вполне разумно, почти не путая слов. Можно было подумать, что он опомнился, понял, наконец, что-то и затаил в душе эту страшную тайну, боясь заговорить, чтобы не выдать себя. Целыми часами, никого не беспокоя, он просиживал в кресле, опустив на руки дрожащую облезлую голову, странно окаменевшую, и думал, закрыв глаза.

Полина Григорьевна суетилась вокруг. Как бы в предчувствии близкого конца, она вдруг позабыла все свои мысли, всю усталость и стала кроткой, полной любви и жалости. И когда по ночам Иван Иванович вставал и садился на кровати, маленький, весь белый, она только следила за ним, притворяясь спящей, но ничего не говорила, не укладывала, не приставала к нему.

И молчание жутко и торжественно сгущалось в их домике, точно входили первые волны вечной тишины.

Стоило Полине Григорьевне пошевелиться, чтобы Иван Иванович торопливо, как будто украдкой, спешил лечь. Но стоило ей закрыть глаза и притаиться, он опять подымался, таинственно оглядывался на нее, садился и начинал скоро шевелить провалившимися губами, точно жуя какую-то торопливую бесконечную жвачку.

Только потом Полина Григорьевна догадалась, что он молился.

Это было так неожиданно и страшно, что ей показалось, будто весь мир изменил свое лицо.

Сорок лет прожила она с ним и никогда не видала, чтобы Иван Иванович молился. Никогда он не ходил в церковь, смеялся над религией, издевался над попами, писал о церкви с разъедающим сарказмом. Когда-то она, неумная, религиозная женщина, даже пугалась его выходок против Бога и религии, думала, что Бог накажет, и спорила с ним. Но потом привыкла, сама утратила остроту веры, подчиняясь его влиянию, и религия, с ее попами, церквами, крестами и молениями, отошла от их жизни, как чужая, нелепая забава, до которой им нет никакого дела.

И когда она сама бывала больна, когда умирали близкие люди или знаменитые друзья старого профессора, даже теперь, когда началось это ужасное, медленное умирание, никому и в голову не приходило призывать Ивана Ивановича, с его тонким и трезвым умом, к вопросу о молитве, загробной жизни и Боге.

Но теперь это был другой человек. Какой-то маленький сухонький старичок, в одном белье, сидел на кровати Ивана Ивановича и в тишине ночи, так, чтобы не видела ни одна живая душа, наедине со своими непонятными мыслями, молился Богу.

И Полина Григорьевна видела однажды, как он оглянулся кругом и тайком, торопливо, путаясь в движениях, перекрестился. Перекрестился раз, подумал и перекрестился опять. И как бы уразумев что-то, начал часто креститься, крепко прижимая ко лбу, груди и плечам дрожащие косточки мертвых рук. Губы его шевелились, голова тряслась, и Полина Григорьевна услышала торопливый, тайный шепот:

— Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей… Господи, помилуй меня…

Должно быть, он ничего больше не мог вспомнить. Ослабевшая мысль с беспомощными усилиями старалась вызвать из тьмы прошлого утерянные памятью слова наивных горячих молитв детства. Но они забылись и умерли. С тоской, с дряхлыми бессильными слезами Иван Иванович повторял все одни и те же слова: Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей!..

На другой день она ничего не сказала ему. Какая-то странная тайна, которой не смела коснуться чужая рука, чувствовалась в этих ночных молитвах. Ужас овладел ею, и она только робко поглядывала на него.

Ночью же, за два дня до смерти, повторилось то же самое, но с силой страшной, непонятной и печальной.

Тускло горела лампа, давно уже не тушившаяся по ночам. Тьма стояла в соседних комнатах и, казалось смотрела оттуда жуткими подстерегающими глазами. Полина Григорьевна тихо притаилась под одеялом.

Часа два Иван Иванович лежал совершенно неподвижно, лицом вверх, глубоко вдавив в подушку свою тяжелую голову и вытянув поверх одеяла кости мертвых рук. Страшно и угловато рисовалось под одеялом его длинное тонкое тело с провалившимся животом и приподнятыми острыми коленами. Спал он или думал, она не могла понять, но чувствовала, как что-то приближается и растет, наполняет комнату и давит грудь. Полина Григорьевна замирала от страха, не смея шевельнуться. Какой-то холодок полз по ее ногам, подходил к сердцу, сжимал его и длинными холодными пальцами касался мозга. Ей хотелось закричать, позвать Ивана Ивановича, но слова гасли в горле и только сердце колотилось с исступленной быстротой.