— Ничего? — повторил Иван Иванович и задумался, как бы с недоверием.

Доктор Арнольди внимательно смотрел и ждал. Но Иван Иванович вдруг суетливо и раздраженно задвигался.

— Что тебе, Иван Иванович? — спросила старушка, не спускавшая с него преданных, скорбных глаз.

— А что же мы с доктором… будем есть эти, как его… пер… трел… — старичок сделал страшное усилие, чтобы вспомнить, жалко-виновато взглянул на доктора и нерешительно докончил: — Лисички, кажется?..

Видно было, какой глубокой тоской и мучительным недоумением полно его старое умирающее существо, делавшее тщательные усилия овладеть костенеющим мозгом, и было и больно, и жутко, и смешно смотреть на него. По толстому лицу доктора прошла болезненная судорога.

— Землянику, — опять подсказала старушка.

— Да… вот… — и, подняв на доктора глаза, Иван Иванович сказал с непередаваемым выражением тоски и мольбы: — Вот видите, какая память стала!

— Чего там — память! — как будто с досадой возразила старушка. — Просто ты болен, жар у тебя, ну, и ослабела память. Вот поправишься…

— А, Боже мой! — раздраженно вскрикнул старичок. — Какое тут — поправишься… Я ведь не ребенок! — И с тоской добавил, обращаясь к доктору: — Не думал я дожить до такого состояния!

Наступило долгое и нудное молчание. В тишине опять стало слышно, как зловеще гудит над столом черная муха, и душно было так, точно груди не хватает воздуха. Иван Иванович сидел, подперев рукой свою облезлую голову, и чувствовалось, как мучительно и страшно крутится в этой умирающей голове бедная, слабая человеческая мысль, мигающий огонек, готовый погаснуть в вечном мраке. Доктор Арнольди молча смотрел на него, как будто старался проследить за этой мыслью до конца и понять, хоть раз, что же именно чувствует человек знающий наверное, что умирает с каждой минутой.

Старушка встала и тихо поманила доктора за собой.

Они неслышно прошли в другую комнату и сели там. Умирающий остался один.

— Четвертый месяц вот так! — заговорила старушка унылым безнадежным голосом. — Что же это такое, доктор?

Доктор Арнольди слабо пожал плечами.

— Что ж… имеет человеческая жизнь свой предел… — серьезно и устало отозвался он.

— Ну, да, я понимаю… Но зачем же именно так? Ну, заснул бы человек и не проснулся. А то ведь он мучается как!.. Ведь он, доктор, сознает прекрасно, только не говорит… Знаете, доктор, это, конечно, ужасно, что умирает близкий человек… ведь мы прожили вместе сорок два года… но я перенесла бы все… Самое ужасное, это то, что умирает… я не могу этого объяснить, но вы понимаете… Какое это унижение видеть, как любимый близкий человек обращается в… Вы представляете себе: у него появилась мания ездить по магазинам и делать какие-то покупки… И эти улыбочки приказчиков, эти сострадательные взгляды знакомых… Господи! Как странно теперь вспомнить, что я жалела тех, кто умирает молодым, и молила Бога, чтобы мой муж дожил до самой глубокой старости… Какие это были глупые, бессмысленные молитвы!.. Понимаете, мне странно это вспоминать! Понимаете, какой ужас… нет, я не умею этого выразить!..

— Я понимаю! — тихо ответил доктор Арнольди. Старушка остановившимися глазами долго смотрела прямо перед собой, крепко, почти конвульсивно сжав сморщенные руки.

— Господи, и кому нужны эти страдания! — выговорила она про себя.

— Не знаю… — машинально, как эхо, отозвался доктор Арнольди.

И в тишине, наступившей после его слов, как бы получилось властное дуновение чьих-то неисповедимых крыл.

Потом старушка начала опять, голосом слабым, похожим на дребезжание мухи, запутавшейся в паутине:

Устала я, доктор!.. И никто этого не может понять. Но ведь и я человек… и мои силы имеют предел!.. Она жаловалась на то, что никто не в состоянии понять весь ужас ее горя, горя женщины, обреченной изо дня в день, без надежды и просвета, жить с полутрупом, видя, как разлагается тот, кто наполнял всю ее жизнь, как существо высшее, единственное для нее во всем мире. Это была пытка, какой еще не выдумала человеческая жестокость; равно было бы положить живого в гроб вместе с трупом и оставить его там навсегда, чтобы он видел, как разлазится тело, как ползут жирные черви, как сочится гной, как обнажается череп и улыбается во тьму могилы. И никакие слова не могли выразить этот ужас, чтобы другие поняли ее и пожалели.

Скорбь ее была глубока и искрения, но странно, доктору Арнольди казалось, что она чего-то недоговаривает. Когда ей выражали сочувствие, она так же сердилась и раздражалась, как и тогда, когда равнодушно отворачивались от ее вечных и бесполезных жалоб. Чего-то нужно было ей. Чего-то, в чем она сама не сознавалась себе. И главный ужас был в том, что как бы ни было ей жаль умирающего, как бы ни обливалось кровью сердце при мысли о его близкой смерти, а измученное тело и настрадавшийся дух хотели покоя. И невольно, как бы даже тайно от нее, требовали, чтобы он скорее умер и дал ей отдохнуть. И она боялась этого чувства, торопясь уверить и других, и себя, что этого не может быть, что ей только больно, что ее оставили одну с больным.

— Главное, выхода нет, доктор… выхода нет!

— Выход всегда есть, — устало сказал доктор Арнольди. — На свете только-то и хорошо, что все так или иначе кончается… рано или поздно.

Старушка с испугом посмотрела на его равнодушное обрюзглое, как у старого актера, лицо.

— Ну, да… я знаю… — заторопилась она, чтобы он не сказал страшного слова. — Все кончится… Но зачем же страдания?..

— Не знаю… — так же односложно повторил доктор.

— Ведь то, что мы перестрадаем… Из гостиной послышался слабый короткий звук, точно сердито задребезжала лопнувшая пружина.

— Зовет! — с какой-то странной укоризной сказала старушка.

— Полина Григорьевна! — звал больной.

Они встали и пошли в гостиную.

Старичок-профессор сидел прямо, ухватившись за ручки кресла худыми пальцами, бессильно высунувшимися из широких рукавов сюртука. Он обиженно смотрел на них испуганным, подозрительным взглядом.

— Что, наговорилась? — с детской злостью спросил он.

— О чем я говорила? Так, о пустяках, Иван Иванович… — ласково и виновато возразила старушка.

Иван Иванович подозрительно смотрел на нее и жевал провалившимся ртом. Ему чудилось, что все смеются над ним, выжившим из ума стариком, и по углам толкуют, скоро ли он умрет. Что-то еще, самое страшное, мерещилось ему, но ослабевший мозг не мог понять что и страдал бессильным одиноким страданием.

— Тут кто-то был? — тревожно проговорил он.

— Кто же тут был? Доктор был…

— Доктор? А, это вы, доктор… А я не узнал. Скажите, доктор, вы были вчера на собрании нашего общества? Какие дураки! И все толкуют о бессмертии… Точно я прошу их об этом! Как вы думаете?

— О чем ты говоришь, Иван Иванович? — с тоской спросила старуха.

Но старичок не слушал ее и продолжал смотреть прямо на доктора возбужденным и как будто совершенно сознательным взглядом. Черный туман низко спустился на его мозг, и в нем, судорожно путая давно прошедшее с настоящим, металась ослабевшая мысль. Точно заблудившаяся птица в море, в тумане, то падая, то взлетая.

— Если они хотят, то я выйду на улицу, вот таков, как есть, и пусть все смотрят… Хорошо?.. А?.. Это хорошо, доктор?

— Да, это очень хорошо, — спокойно согласился доктор Арнольди. Выражение его лица было совершенно равнодушно, и тем ужаснее звучала невольная ирония его слов.

— Так хорошо? — повторил старичок и торжествующе засмеялся, подмигнув доктору, точно своему единомышленнику, который один понимает, какую хитрую штуку он придумал.

— Да, хорошо.

Доктор Арнольди с усилием понимал этот спутанный, как будто совершенно бессмысленный, но на самом деле полный ужасного смысла бред. Он смотрел на развалину когда-то умного, чуткого, мыслящего, гордого своей мыслью человека, в котором бессильно погасала последняя искорка духа, и видел, какою жалкою является мечта о человеческом бессмертии. Аляповатой, смешной картиной, самоучкой намалеванной на занавесе, за которым скрывается черная пустота, пестрели перед ним Бог, загробная жизнь, мировая душа. Кучка разлагающегося праха, догорающая свеча, и больше ничего. Можно было толковать о религии, верить в бессмертие, пока работал ум и тело жило полной жизнью. Но теперь, когда явно, на глазах, человек обращался в умирающее животное, в идиота, комок внутренностей и хрупких косточек, все эти мысли были так же комичны и нелепы, как бабьи сказки о чертях и домовых.